НовостиПрофессияТренды

Монополия на любовь к Родине

Коллекционер жизни

Школьный учитель литературы изнурительно и бессмысленно (он это сознавал) собачился с женой, заведующей кафедрой истории статусного столичного вуза. Разница должностных рангов и уровня заработных плат определяла тональность толковища.

Монополия на любовь к Родине

— Критикую не из предвзятости и плохого отношения, — горячился представитель сильной половины человечества. — Виню в изъянах и недочетах прежде всего себя, а уж потом — окружающих. Мне проще разобраться в себе, чем в них. Я себе ближе и понятнее, чем эти окружающие. И Россия мне ближе и понятнее, чем другие страны. Зачем критиковать Англию или Францию, если до фонаря тамошняя житуха. А здешняя волнует! Я — слепок России. Это моя отчизна, это я сам. Ребенок повторяет родителей — генетически и впитанными уроками воспитания, положительными и отрицательными чертами характера!

Жену утомляли витиеватые пассажи, а зануда заезженно настаивал, притягивал за уши авторитет классической словесности:

— Салтыков-Щедрин говорил: «Родина не там, где лучше, а где больнее».

Жена устало отмахивалась:

— Салтыков-Щедрин исправно служил на высокой должности, был ревностным градоначальником, занимал немалый государственный пост, мог позволить себе брякнуть что угодно, потому что делом доказывал свой патриотизм. Нужны дела, а не бла-бла-бла! Любезный тебе Иван Гончаров и вовсе подался в цензоры!

— Зачем, по-твоему, Салтыков-Щедрин сочинил притчу о городе Глупове? Не свой ли город, где так успешно властвовал, он имел в виду? Над кем смеемся? Над собой! В горьком смехе заключен позитив изобличения недостатков! И призыв к их искоренению! А Достоевский разве был не патриот? Хотя начинал с заговорщицкого кружка…

— И справедливо был приговорен к смертной казни! Но в итоге царь великодушно его помиловал!

— В последний миг, на эшафоте, под сопровождавший казнь траурный барабанный бой, — восклицал муж. — Царь пытался морально его сломить!

— И раздавил-таки психологию преступника. Родилась новая яркая личность!

Учитель гнул:

— Разлюбил ли после этих издевок Достоевский жестокосердую к оступившимся сыновьям колыбель, отвратился от нее? Или крепче прикипел и приник? Конечно, проще обвинять: де изображал отвратительного Смердякова, проституток, пьяниц. Но, может, был натуралистичен — чтобы помочь заблудшим персонажам и читателям изжить зло? Или должен был закрывать на мерзости глаза, одобрять порок, лишь бы не провоцировать гонения на свою голову?

— Живописал бесов! — жена недобро повела бровью. — Не мог, что ли, отыскать позитивных творцов диалектического материализма?

— Грибоедов погиб, защищая и отстаивая интересы России, но с отвращением отвергал Фамусовых и Молчалиных, — наращивал наступательный потенциал школьный преподаватель. — Василий Розанов говорил: «Богатую и сытую родину любить легко, а униженную, падшую, нищую — гораздо труднее». От себя добавлю: меркантильные подсчеты и шкурные мотивы с любовью несовместны.

Жена после этих слов презрительно фыркнула и удалилась в будуар.

А ее оппонент поплелся в спортзал, где коллега-физрук проводил с учениками ежевечерние тренировки.

— Ей кажется, любить родину можно только так, как любит она. Безапелляционно. Слепо. Помпезно. Громогласно. На превозносительный шапкозакидательский лад. — Утащив приятеля в коридор, жалобщик привычно изливал душу. — Тихую, невыспреннюю, неброскую привязанность отрицает. Даже минимально не позволяет критиковать.

Покорный конфидент, сочувствуя несчастливому в брачном союзе товарищу, дипломатично кивал. Так кивает в стойле прядущая ушами лошадь. И поддакивал:

— Да, Гоголь… Правильно был не женат. Жены редко прогибаются перед малооплачиваемыми правдоискателями.

Физкультурник не шибко петрил в сфере эстетики, но смыслил (на собственном опыте) в области семейной лояльности.

— Да, Гоголь! Разве не любил наше отечество? — подхватывал доносчик на собственную законную половину. — При этом Николай Васильевич не замалчивал мешающие процветанию минусы, вот и запечатлел Ноздревых, Чичиковых, Коробочек!

Затем следовала обычная душераздирающая тирада:

— Упрекает: женился корыстно, скакнул из провинции в столичную огромную квартиру. Я не меркантилен! Она якобы хочет жить в едином порыве со своей страной. В кирпичном доме высшей категории и на гигантском окладе.

Учитель замолкает. Задумывается. Отплевывается. И интенсифицирует наскок на отсутствующую суженую:

— Дано ли сравнить: кто любил родину сильнее и беззаветнее — Гоголь или Пушкин, Фамусов или Молчалин, а может, Чацкий? У Николая Первого и Пушкина разная любовь к взлелеявшим их просторам? У Емельяна Пугачева, Стеньки Разина, Александра Второго и Александра Третьего тоже разная! Коснусь деликатной темы: любили Муссолини, Франко, Гитлер свои итальянские, испанские, немецкие пенаты? Наверное. Но, как выразился застреленный отнюдь не радевшим о культурном достоянии нации Мартыновым Лермонтов, которому шотландская генетика не мешала быть истинно русским стихотворцем, любили странною любовью. Лермонтов и Пушкин питали к России, я бы сказал, мучительную привязанность, но это не мешало Пушкину воскликнуть: «Угораздил Бог родиться с умом и талантом в России!», а Лермонтову брезговать «голубыми мундирами» под началом Бенкендорфа! Михаил Булгаков разве не любил нашу державу? Жена говорит: отдал ее на поругание Воланду! Нет, он заступался за гонимого Мастера! А декабристы? Возможно, заблуждались в воззрениях, были антимонархистами, но не потому что желали своей стране, ставшей им мачехой, упадка или состояли на службе у Наполеона. Бойцы Красной армии и белые офицеры складывали головы в революционной буче, будучи убеждены: отдают жизнь за правое дело. Покинувшие Россию эмигранты возвращались на заклание, а если не получалось вернуться, тосковали по своим покинутым гнездовьям…

Выплеснувшись, вдохновившись торопливыми кивками спешившего возобновить тренировку слушателя, учитель бредет домой. Надеясь на чудо: вдруг за время его отсутствия жена изменила точку зрения? С порога он затевает новый раунд:

— Патриотизм не обидчив, вопреки чинимым ему притеснениям! Святителя Луку Крымского, в миру Войно-Ясенецкого, хирурга божьей милостью, за религиозные убеждения бросили в сталинские лагеря, а он, когда грянула Великая Отечественная, слал письма с просьбами позволить ему работать в полевых госпиталях и оперировать раненых бойцов. Приходили отказы, он ведь был враг народа, святоша, но добился разрешения творить добро, спас тысячи жизней!

Сентенция не имеет должного (и вообще никакого) эффекта, возможно, в силу заунывной протяженности. Жене остобрыдли шарманочные запевы, ей ближе рубленые, незамутненные формулировки, общепринятые, общепонятные директивы, постулаты проверенной и твердо устоявшейся истины, которую вменено доносить с кафедры студентам, завихрения мужа влекут в зыбкие непролазные эмпиреи.

— Нарываешься? — Она реагирует угрюмым взглядом, синонимом выстрела исподлобья. — Я терплю твое хамелеонство. А ведь могу сообщить о политической неблагонадежности. И куда денешься? В Европу? Там таких умников пруд пруди. И посметливее найдутся.

— Женился из-за собственной глупости! — вопит учитель. — Я — патриот. Больший, чем ты!

— Ты — наглядный пример идеологической незрелости!

— Патриотизм не идеология, а естественное, присущее небесчувственным созданиям состояние духа! — срывается он. — А когда возводим, втаскиваем на котурны это текущее в крови тепло сопричастности, оно становится спекулятивным товаром, цену которому набавляют в зависимости от накала политической конъюнктуры!

Жена плотоядно усмехается.

— Не заикайся о продажности, — советует она. — Патриотизм — это преемственность и наследственность. А ты — перекати-поле, путешественник по конституциям чужедальних государств, горазд трындеть: из воздуха соткана сопричастность. Нет, не так! Выдающийся военачальник Александр Суворов не на пустом месте произрос. Отец Суворова преданно служил Петру Первому, реформатору, я не против реформ, если их проводит уверенной рукой приверженец твердой власти.

Ее отповедь маслом проливается на сердце взнервленного учителя:

— Наконец-то согласилась, Петр Первый — великий реформатор, он понял: необходимо прицепить отсталую теплушку-Россию к европейскому поезду, иначе отставание будет непреодолимо.

— А Екатерину Вторую почему называют Великой? — вкрадчиво интересуется странно притихшая супруга. И сверлит мужа буравчиками горящих глаз.

— Еще бы не называть! — радостно хватается он за подброшенную соломинку. — Спервоначалу убила мужа, Петра III, внука Петра Первого, укоренила крепостное рабство, устроила из царских апартаментов бордель, — уловив в повадке жены закипающее бешенство и спохватившись, он поспешно закругляется: — Состояла в переписке с лучшими философскими умами Европы, очаровала Дидро и Вольтера, она и пьесы сочиняла — сама или помогали обласкиваемые придворные поэты? Конечно, великая притвора обвела вокруг пальца всех и вошла в историю просвещенной монархиней.

Увлекшись красноречием, поддавшись соблазну свободного риторического полета, учитель предпринимает крутой вираж и заходит в новое пике:

— Горбачев — преемник Петра Первого, светоч ХХ века: расширил распахнутое Петром окно международного общения. Ездил с женой…

— Без нее шагу не мог ступить!

— …в турпоездки, задумывался: почему не улучшить быт своих земляков?

Спонтанно преподанный урок (как и любой урок антагониста) провоцирует ледяную иронию:

— Потуги Горбачева сравнимы с представлениями Хрущева о коммунизме: чтоб колбасы хватило на всех, этот примитив Никита Сергеевич считал пределом мечтаний. До Петра Первого Горбачеву как до Луны, Венецию на болотах не построил…

— Хрущев и Горбачев не рубили не согласным с ними головы, не сажали на кол беременных, как Иван Грозный, не пьянствовали беспробудно, как Ельцин! Тоже немалый плюс!

Горбачев освободил от цепенящих оков коммунистической диктатуры.

— Хочешь сказать, Октябрьская революция перемолола исконно русский патриархальный уклад, и к власти пришли грабители-разрушители? — взрывается жена. — Реформ без насилия не бывает! И я тебе это прямо сейчас продемонстрирую!

Супруга хватает подвернувшийся под руку молоток (утром учитель вколачивал в стену гвоздь и не убрал инструмент). Молоток летит ракетой «Томагавк», но бедняга успевает увернуться. Уже недерзко он шепчет:

— Петр Великий отправлял юных русских флотоводцев, в просторечии гардемаринов, будущую гордость России, обучаться морскому ремеслу в Англию, а не в Китай, не в Иран и даже не в Северную Корею!

Учитель наддает:

— Рядовые граждане вроде меня платят за свои ошибки своими жизнями, правители вроде Ивана Грозного заставляют платить за свои ошибки подданных. Твоя оценка моих суждений непрофессиональна! Как и твоя характеристика последнего русского самодержца: Николай Второй был серый, никчемный, довел Россию до краха. А были рядом яркие личности: Столыпин и Витте — но низвергал их.

— Это ты, что ли, Столыпин? Сам ты серый! — визжит жена. — Сам ты никакой. Вот и не пробился даже в завучи! — Она лепит уже вне логики: — Гоголь был очарован Италией, пусть бы оставался в бархатной Лигурии, глядишь, протянул бы дольше, чем в сыром, промозглом климате. Но от импотенции и там бы не излечился! Столыпина застрелили, потому что жена не успела укокошить его, молотка поблизости не нашлось! Вон из дома! Пока не пришибла!

Бунтарь готов и не готов к примирению.

— Мешало Хемингуэю проживание в Париже и участие в испанской войне оставаться американским писателем? А русскому художнику Александру Иванову, обосновавшемуся в Италии и создавшему великое полотно «Явление Христа народу», быть русским живописцем?

Потоптавшись на устилающем пол ворсистом ковре, учитель ретируется в прихожую. Жена не преследует его. Она великодушна и знает: деваться учителю некуда. Его «однушка» в глухомани сдана внаем и приносит лепту в общий бюджет. Ночевать на вокзале — иллюзорное спасение: он пробовал примастыриться в залах ожидания Белорусского и Курского, ходил на уроки невыспавшийся и небритый, но подкосило, что не мог выстирать рубашку и погуторить с физруком.

Свернувшись калачиком на подстилке, купленной в благословенные мирные дни для издохшего впоследствии песика, учитель тревожно, помня о судьбе Столыпина и просвистевшем над ухом молотке, задремывает.

Источник

Добавить комментарий

Кнопка «Наверх»